Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простившись с Питером, Сара продолжила прогулку. Здешнего моря вблизи она до сих пор так и не видела, вот и решила воспользоваться выдавшимся затишьем, чтобы ускользнуть от делегатов и кинодокументалистов вниз, к самому берегу и разведать что там и как. Солнце сияло вовсю, но открывшееся её взору море было «живо-злобно-синее и всё в белых бурунах». Вдоль всей линии прибоя вода «вихрилась и шипела среди гигантских береговых валунов»{480}. И на протяжение всей этой краткой уединённой прогулки Сару не отпускало гнетущее чувство. Она знала, что как адъютант отца она должна исполнять роль семейного хроникёра и фиксировать все происходящее в Ялте, и прежде всего – личные детали, скрывающиеся за внешней помпой и фактическими обстоятельствами места и времени{481}. Черчилли всегда прекрасно отдавали себе отчёт в своем истинном месте в истории. Отец Сары, несомненно, напишет собственную историю этой войны, как некогда написал историю предыдущей, ведь предложения от издателей начали поступать ещё с 28 сентября 1939 года – ровно через четыре недели после её начала{482}. Даже Клементина явно вынашивала какие-то литературные замыслы на послевоенные годы. Она частенько отдавала письма своих детей машинистке распечатать во многих экземплярах и с гордостью показывала их родным и близким; при этом именно письма Сары Клементина находила особенно «очаровательными и восхитительными». По качеству, писала она Уинстону в Ялту, они могут «соперничать с любыми письмами как литература высочайшего уровня»{483}. Каталогизируя эти письма для семейных архивов, Клементина их регулярно перечитывала и всё больше восхищалась корреспонденцией военного времени, полученной от дочерей Сары и Мэри, и в конце концов всерьёз задумалась, не издать ли ей со временем сборник под вполне уместным названием «Письма моих дочерей»{484}.
Но Сара теперь уже испытывала острые муки совести из-за содержания одного из этих писем, а именно – того самого, которое она написала матери в свой первый день в Ялте. До чего же глупо несдержанной она была в том письме. Описывая американцев в том виде и состоянии, в котором застала их по прибытии на Мальту, она тогда заявила, что Рузвельт либо болен, либо повернулся спиной к её отцу; что его нового госсекретаря язык не поворачивается назвать яркой личностью; что своего давнего конфидента Гарри Гопкинса президент, похоже, удалил от себя и ведёт себя с ним так, будто они едва знакомы; и что, в итоге, Гил Уайнант остаётся единственным американским делегатом, которому можно доверять. Ещё ни разу не случилось, чтобы самолёты британских курьеров перехватил или сбил враг, но, если вдруг – боже упаси! – подобное произойдет, её письмо может попасть в руки неприятелей. В каком же глубоко неловком положении тогда окажется её отец из-за неосторожных высказываний Сары, которые вполне могут быть интерпретированы как мнение её отца – премьер-министра. На этой стадии конференции такая оплошность может стать роковой и поставить под угрозу срыва все то, над чем отец так долго и упорно работал{485}.
Накануне Сара уже написала матери очень эмоциональную записку в надежде, что та дойдет до неё прежде, чем Клементина кому-нибудь покажет её первое письмо. «Дорогая моя, – писала Сара, – меня терзают страшные опасения, да и тебе ли не знать, что такое для меня муки совести! Прошу тебя, пожалуйста, удали безвозвратно из моего последнего письма всю страницу, касающуюся характеристик личностей здесь присутствующих. Очень важно, чтобы мои впечатления о них не пошли дальше тебя». Хотя Сара понимала, что Клементина достаточно разбирается в политике, чтобы не давать хода чему-либо, что может им, Черчиллям, навредить, всё-таки было по-прежнему тревожно. «Я прекрасно сознаю, что ты и так это знаешь, но хочу сказать, что чувствую себя глубоко неправой – и неразумной – из-за того, что написала»{486}.
Вернувшись с прогулки, Сара обнаружила, что отец действительно хочет, чтобы на этот раз она сопроводила его в поездке в Ливадию. Сталин, похоже, специально нагнетает тревогу, оставляя всё в подвешенном состоянии, – даже на письмо Рузвельта до сих пор не ответил! Так что в присутствии дочери, в её моральной поддержке Уинстон нуждался как никогда. Им даже и не понадобилось обсуждать вслух груз забот, который его тяготил. За годы службы в Женском вспомогательном корпусе Сара наловчилась интуитивно понимать всё, что у отца на уме. Именно из-за этих её качеств он и взял её с собою на конференцию.
Сара разыскала Портера и сообщала ему, что экскурсия на водопад откладывается до лучших времен{487}. В 15:30 Сара и Уинстон сели в «Паккард» и отправились к американцам, чтобы в очередной раз обсудить замыслы Рузвельта касательно всемирной миротворческой организации и судеб Польши. Пронизывающий ветер с моря пробирал до костей, но и солнце жарило в полную силу, будто стараясь сотворить «наилучшие декорации для сцены» торжества позитивного мышления. Вероятно, оно даже малость перестаралось, поскольку у Сары вдруг зарябило в глазах от многократно отражённых солнечных бликов.
Уинстон молчал, «рассеянно-отрешённо» окидывая взором окрестные пейзажи, а через какое-то время внезапно обернулся к Саре и фыркнул: «Лазурны берега Аида!» Идеально краткое и точное резюме сложившей ситуации, подумалось ей{488}.
Кэти уже готова была поставить точку в длинном-предлинном письме Памеле от 7 февраля и вручить его Фреду Андерсону для доставки в Лондон, но за ужином ей открылись столь важные новости о ходе конференции – воистину эпохальные! – что ими нельзя было немедленно не поделиться с подругой. «Великое ликование», – сообщала Кэти подруге. На послеобеденном заседании свершился дивный прорыв. После муторной летней конференции в Вашингтоне, многомесячной переписки и двух дней бесплодных дебатов в Ялте, отчиталась Кэти, «они впарили-таки Д[ядюшке] Дж[о] Думбартон-Окс[кий вариант]»{489}.
До минувшего дня основным препятствием для достижения принципиальной договорённости об учреждении замышленной Рузвельтом миротворческой организации оставалось требование Сталина и Молотова, чтобы Советский Союз был представлен в Генеральной Ассамблее всеми своими шестнадцатью республиками и располагал, таким образом, шестнадцатью голосами. Нынче же, поторговавшись, Молотов согласился, чтобы всего лишь «три советские республики или, во всяком случае, две должны быть признаны в качестве членов-учредителей», помимо СССР в целом. Украина и Белоруссия понесли наибольшие жертвы в войне и точно этого заслуживают, заявил он[56]. «Было бы справедливо» позволить хотя бы двум этим советским республикам войти в число членов-учредителей с правом собственного голоса. В конце-то концов, страны-доминионы Британской империи, такие, как Канада, будут там представлены с правом отдельного голоса, а Черчилль проталкивает ещё и членство Индии, которая вообще-то до сих пор остаётся британской колонией, но тем не менее получит свой голос. Как только британцы и американцы выразили готовность согласиться с этими доводами, так Сталин тут же отплатил им встречной уступкой и согласился с предложенной США структурой голосования в Совете Безопасности миротворческой организации{490}.
Рузвельт пришёл в восторг от достигнутого успеха и за ужином пребывал в прекраснейшем настроении[57]. Адмирал Лехи поднял тост за триумфальную победу своего шефа. Даже Джимми Бирнс, имевший, по наблюдению Кэти, обыкновение «нудно и долго-предолго брюзжать» по любому поводу, никому не сумел тем вечером испортить настроение. «Господи, избавь меня от американских политиков!» – саркастически отозвалась о Бирнсе Кэти в письме Памеле.
С такой победой на руках Эдварду Стеттиниусу